В нечастые погожие дни вода не дрогнет. Ее отполированная солнцем поверхность переливается. Красавцы дубы уходят своими вершинами в глубь вира, а там, в глубине его, кипят пухлые, набрякшие влагой облака. К вечеру вир темнеет, становится строже и молчаливей. А потом ночь щедрыми пригоршнями выплеснет в него тысячи звезд, и горят они, неугасимые светильники, до вишневой зари, внемля беззвучному шепоту камышей. И кажется, нет на земле уголка краше этого звездного вира.
Тогда Николай просит подать ему кисть и краски. Их тоже где-то раздобыла Анфиса, когда узнала, что он рисует. Правда, масляных красок в деревне не оказалось, но его обрадовала и акварель – ученические лепешки на картоне. Он писал вир утром, в полдень и вечером. Анфиса никак не могла понять, как это можно обычной краской передать столько оттенков и настроений. Оба простенка уже увешаны акварелями. Анфиса подолгу разглядывает их, потом вздохнет глубоко и тихо скажет:
– Даст же бог человеку!..
А Николаю становится неловко. Настоящий художник признал бы его работы праздной мазней, и сам он не претендует на звание художника, просто любит рисовать с детства…
7
Сегодня опять выдался пасмурный день. Опять скрипит осина, и вир окутан пасмурной накидкой. Настроение испортилось.
Николай собирался уж было приняться за «письмо», как громыхнуло кольцо на дверях. Кто-то прошел в сени, шаркнул о подстилку.
Вошел молодой парень, пригнувшись, чтобы не удариться о притолоку, без стука, без разрешения. Одет он был в добротную скрипящую кожанку, перетянутую широким армейским ремнем и новые галифе без кантов. На ногах – хромовые сапоги. На поясном ремне – расстегнутая кобура. Курчавая барашковая шапка заломлена на затылок, из-под нее выбивается пышный белокурый чуб. Лицо уверенное и спокойное – парень знал себе цену. Красив, ничего не скажешь. Такие на вечерках смущают девушек одним лишь присутствием, а уж если моргнет да позовет за околицу – пропала молодость…
– Один, никак? – низким баритоном спросил парень, не здороваясь, и сел на лавку, по-хозяйски положив на стол большие свои ладони. – Не ждал, поди? Чего молчишь-то? Не робей, не тронем, не злодеи какие-нибудь. Ну?
Николай еще раз смерил взглядом его статную сильную фигуру, заложил руки под голову. В его положении ничего не оставалось, как принять тон парня.
– А чего мне бояться? Лежачих не бьют, а встать, к сожалению, не могу.
Парень нехорошо осклабился, хмыкнул:
– Да ведь лежачие разные бывают, иных не щадят. Говоришь – политрук Красной Армии?
– Я пока ничего не говорил, – с нарочитой небрежностью возразил Николай. «От кого он пронюхал?»
– А нам и не надо, чтоб ты говорил. Сами знаем. Как жить-то думаешь?
– Пока вот так, как живу, а там – как придется.
– Ну, ты вот что! – Парень встал – шапкой почти до потолка, взял табурет, подсел ближе. – Ты не шали, понял? – глаза его сощурились. – С местной властью говоришь, стало быть, держи ответ по совести, не то ведь можешь вообще не поправиться! Алексей Карцев моя фамилия, не слыхал! Старостой работаем.
– Один или в компании с кем? – усмехнулся Николай. Мысль лихорадочно искала выхода из создавшегося положения. Хитрит, подлец, или впрямь – простачок? Можно влипнуть по неосторожности. Парень не понял иронии:
– Одни справляемся.
Николай внимательно посмотрел в его лицо. Карцев отвел глаза, делая вид, что рассматривает рисунки на стене.
– Малюешь?
– Балуюсь помаленьку. Сам видишь – настоящим делом заняться не могу, приходится развлекаться. – И серьезно: – Сколько тебе лет, Карцев?
– Мать знает, а вообще-то примерно сколько и тебе. Ты, чать, тоже не старик, хоть бороду-то и отрастил в пол-аршина.
– Давно старостой?
– Как новая власть установилась. До того табуны гонял, а нынче, брат, и табунщики в гору пошли, во как! – похвастался Карцев, но тут же спохватился: – А ты что это меня исповедуешь? Теперь навроде мы в батюшках-то ходим, ваши денечки как бы того, минули.
– Ты уверен?
– А что ж не уверен? Немец-то под Первопрестольной стоит. К седьмому ноябрю хотел взять, да что-то заминка получилась. Ан все одно возьмет.
Николай почувствовал, как зашло сердце, захолонуло в груди. Хотелось крикнуть: «Врешь, мерзавец!» Усилием воли сдержался.
– Послушай, Карцев, у тебя какое образование?
– Ну, четыре группы.
– Так вот. Ты говоришь – немец под Москвой замешкался. А почему? Нашумели на весь мир – конец Москве, а не вышло? И не выйдет, запомни! Не покорится Россия, как никому не покорялась. Наполеон и в Москву входил, а потом костями своих солдат всю обратную дорогу до Парижа усеял. Такой же конец и этих ждет.
– Все может быть, откуда нам знать? – простодушно согласился Карцев.
– Надо знать!.. Пройдет немного времени, вернутся наши, с чем перед их судом предстанешь? Спросят – почему не в армии, что ответишь?
– А меня не взяли, непригоден, кила у меня, вот и весь сказ. Надо – и бумаги есть.
– А почему в старосты пошел?
– Назначили.
– Почему народ притеснял? – наседал Николай.
– Э-э, народ мы не обижаем, все подтвердят. Как же мы своих, деревенских обижать начнем? Не по совести это.
– Зачем же ты ко мне пришел?
– Должны мы знать, кто тут из посторонних проживает, мало ли что?
– Тогда решай сам. Можешь заявить, что я здесь и кто я. Меня расстреляют, но и ты от суда не уйдешь.
– Нам это без надобности. Не собираемся никого выдавать. А если и выдаст, так кто-нибудь окромя нас. А мы что? Запишем тебя колхозником – и делу конец. Только чур – без баловства, а то были тут двое, обмоглись малость и в леса подались, а мы отвечай за каждого. – Карцев снял шапку, хлопнул ею по колену. – Давай уговор: пишем тебя колхозником, а ежели коммунисты вернутся – подтвердишь о нашем поведении.
– Это будет зависеть от тебя. Как поведешь себя, так и будет. Ну, а я – останусь жив – скажу, если заслужишь.
– Ладно, отходи. – Карцев встал, небрежно бросил шапку на голову и снова превратился в сердцееда. – А насчет политрука молчи, окромя нас никто не знает. Прощай пока!
Едва закрылась дверь за Карцевым, как в избу влетела Анфиса. Увидела спокойное лицо Николая, привалилась плечом к стене, виновато улыбнулась и стала поправлять сбившийся платок.
– Напужал до смерти, вражина!.. Чего он?
– Да так, побеседовать зашел, познакомиться.
– А я как увидала – кабур у него не за стегнут, так все оторвалось. Ну, ничего, слава богу. Я сейчас.
Она вышла в сени и вскоре вернулась с огромным букетом опавших листьев.
– Вот, для тебя постаралась. Какая красота-то в лесу! Век бы не уходила. Все огнем горит, и надышаться никак не можно. Сейчас я его в банку только поставлю.
Она сбросила жакетку, достала из печурки банку, подошла к постели. На Николая пахнуло влажной лесной прелью, прохладным ветром и небом.
– Осенние ромашки! – продолжала радоваться Анфиса, склонившись над кроватью и устанавливая букет на подоконник, около подушки Николая.
Он только теперь заметил, какая она по-девичьи стройная и гибкая, какие у нее мягкие и нежные руки, обнаженные до локтей, какие чуткие и ласковые пальцы, перебирающие веточки букета.
– Нравится?
– Великолепный букет! Как ты сказала, осенние ромашки? По-моему, это лучше, чем любые ромашки.
– Вот поправишься, вместе пойдем в лес, только, боюсь, к тому времени будет зима.
– А разве зимой в лесу плохо?
– Я больше люблю осень.
Он поймал себя на том, что разглядывает ее, и смутился. А она перехватила его взгляд, зарделась.
– Ну, я побегу. Сейчас старики придут, они малость поотстали.
И ушла, на ходу надевая жакетку.
А он долго думал об Анфисе и о том, как нетрудно человеку обмануться в своих надеждах.
8
– Прохор Игнатьевич, бритвы у тебя нет ли?
– Не то бороду снять надумал?
– Угадал. И усы – тоже.
– Нынче, поди, сподручней небритому-то. Глянешь – да и примешь за мужика. Вид у тебя будет ненашенский, приметный.
– Дай бритву, коли есть!
– Гляди, как лучше хотел. Сам-то я ей никогда не баловался, с парнятства бороду ношу, от зятя осталась.
– От зятя?
– Сгинул в финскую, вот Анфиска-то и бедует одна.
Прохор полез в сундук, долго копался в небогатой рухляди, нашел. Бритва была завернута в тряпку. Там же, в узелке, оказался и помазок. Поставил перед Николаем щербатое зеркальце, достал из печи горячей воды. Сел напротив, облокотившись на подоконник.
– Сперва бы ножницами.
– Давай ножницы.
Борода была длинная, редкая и неряшливая. Николай глянул в зеркало, поморщился, хмуро сдвинул брови: борода – на добрую треть седая. Вот, оказывается, почему он похож на мужика. Заявиться сейчас к матери, обмерла бы. Была седина и на висках, но не так заметно. Появились неглубокие морщины на лбу и вдоль переносицы.